ВОСТОРЖЕННЫЕ ИДЕАЛИСТЫ

-Значит, как все произошло… Расскажу всё по прядку, господин инспектор, только можно я сяду поближе к печке, а то на улице холод собачий, продрог до костей…Что?... Да. Конечно…Виноват…. Ну так вот. Я, как обычно, сопровождал Эрика, то есть сына нашего глубокоуважаемого прокурора. Смотрел, чтоб с молодым человеком ничего не приключилось. Знаете, когда парню девятнадцать, тянет на приключения….Ну, так вот… В субботу вечером он с двумя своими друзьями – Роном и Винсентом -  отправился поужинать в «Белый Пеликан». Друзья сели, заказали поесть. В тот вечер было не протолкнуться. Наверно поэтому долго не несли заказ, ну и молодые люди послали меня поторопить обслугу. Мол, намекни им, чей сын пожаловал в их забегаловку, они сразу зашевелятся! А мне что, привык уже. И за пивом гоняли, и машину их паркую. Должность такая… Да, господин инспектор. Водитель и охранник в одном лице. После войны тяжело найти работу, поэтому ценю то, что имею и не привередничаю…Ну, так вот, пробираюсь я к метродотелю, и тут замечаю – сидит за соседним столиком роскошная брюнетка, вполне ещё молодая, по одежде, прическе, да по всему – видно, что поджидает своего кавалера. Нервничает. И самое интересное, не отпускает меня ощущение, будто где-то я ее видел. И будто бы на войне. Но я сразу мысли такие отогнал – мне, как война закончилась, вечно однополчане мерещились. Ну, значит, переговорил я с метродотелем, вернулся за столик. А молодые господа, вижу, и сами дамочку эту заметили. Обсуждают, как бы ее за наш столик пригласить.   Тут официант дамочке записку приносит. Она как прочла, сразу побледнела, взгляд потух. Посидела минуту, глядим – официанта подзывает и заказывает ему самый крепкий напиток какой только найдётся в этом заведении.  Так прямо и сказала. Господин Эрик заметил тогда вполголоса: «Ну что ж, путь свободен. Только давайте подождем, пока хорошенько напьётся.» Все согласились, только мне одному скверно на душе как-то стало. Потому как точно помню – связано с ней что-то хорошее в моём прошлом. А вот что – не могу вспомнить хоть убейте. Всё контузия даёт себя знать. А дамочке, видать, совсем на душе паршиво было. Рюмку за рюмкой опустошает и по всему видно – пить не умеет. Эрик велел мне за другой стол пересесть, чтоб место освободить, столик-то на четырёх был. А сам поднялся и со всей учтивостью и галантностью обратился к незнакомке этой. А я уже измучился совсем, пытаясь вспомнить где я ее раньше видел. Не выдержал и, по старой памяти, решил «прощупать» дамочку эту. Осторожно, очень осторожно стал проникать в её сознание, и только появились первые образы, выскочил обратно, как ужаленный. Все подступы к ее памяти были в таких блокировках, да еще с такими ловушками на «щупачей», что меня аж мороз по коже пробрал. «Четвёрка», стало быть… Ну, боевой телепат высшего разряда, ими во время войны заведовала особая служба, называлась «четвёртым отделом». А мы в просторечии их «четверками» называли. Я и сам… недолго, но… В общем, забеспокоился я не на шутку. Кто знает, чем обернется беседа с боевым телепатом? Мне бы тогда вмешаться, но очень уж был я очарован мыслью, что повстречал так сказать, сестру по оружию. Да ещё такую красивую. Да еще с таким уровнем. Где же она служила? Наверно, в разведке, а может, в оперативном штабе? Про них же легенды ходили. Помните первый год войны, когда мы вовсю отступали? Эрзийцы тогда перли – не удержать. Вилленсберг мы сдали почти без боя – красивый богатый город стал добычей подлых захватчиков. Эрзийцы трубили о великой победе! В ратуше Вилленсберга закатили роскошный банкет, где одних генералов было штуки четыре! Я уже не говорю о всяких там полковниках и майорах. И тут посреди банкета  эрзийские генералы стали падать на пол и корчиться в судорогах. А за ними и офицеры рангом пониже. Десятка два умерло, втрое больше попали в тяжелейшем состоянии в госпиталь. Наступление на этом участке захлебнулось и замерло на неделю. Это всё была работа Четвертого отдела– боевое телепатическое воздействие. Очень сильная «четвёрка» был тот диверсант, что устроил бойню в Вилленсберге. Первый разряд!  А мне шестой присвоили, слабые были у меня способности. Оно и не мудрено. По какой-то причине, способности эти встречались чаще всего у людей определённого склада характера. У нас на ускоренных курсах сплошь все были студенты, поэты, журналисты, учителя. Образованные, с воспитанием. И с мечтами. Наш лектор – профессор философии, так и обращался к нам: «господа идеалисты». Я там чувствовал себя белой вороной. Пожарник! Папа- слесарь, мама – сиделка. Но как сказала Хлоя – она самая молодая у нас на курсах была, прямо со школьного выпускного в армию пошла, - «Ты, Эдгар, тоже идеалист ! Ты хотел спасать людей, приносить пользу обществу». Крепко я с ними всеми сдружился. И научился у них многому. До сих пор иногда как начну говорить о чём-то волнительном, вдруг начинает как-то по-книжному выходить.  Только по окончании курсов разошлись наши дорожки : они попали в элитные части, а кто и в разведку, а я со своим шестым разрядом прямиком в пехоту угодил. Моё дело было бойцов в атаку подымать, гасить панику среди своих, если она возникала. Нагонять страх на вражеских солдат, когда те оказывались достаточно близко. Купировал болевые ощущения у раненных. Пару раз пленных допрашивал. Ничего особенного. Тягловая лошадка войны, как и тысячи других наших солдат и унтер-офицеров. В душе всё равно я считал себя элитой. Мы ведь были секретным «чудо-оружием» нашей страны. Эрзийцы были сильны своей армией и техникой, а мы – наукой. Жалко только, что нас, «четверок», в масштабах целой армии было немного,  однако… Виноват… Да, конечно… Ну так вот, Эрик, слышу, уже даму в самых изысканных выражениях приглашает присесть за свой стол. Тактика у него такая – вежливостью брать и обхождением.  Та соглашается. Но выпила она уже хорошо, и пока шла, споткнулась и упала бы, если б Эрик не подхватил её под локоть. А дамочка как охнет, точно от боли. Села за стол и извиняющимся тоном произносит : «Простите, это у меня с войны, пулевое в плечо получила при взятии Глейдиса.» И вот тут я ее вспомнил! После контузии у меня напрочь некоторые воспоминания пропали, а пара-тройка  их всплыла спустя месяцы, иногда  совершенно неожиданно. А тут меня аж в жар бросило. Всё вспомнил! Точно - мы только Глэйдис взяли. Выбили оттуда эрзийцев одним ударом. Передышка была. Сидели мы вдвоём с моим другом Хансом, стрелком из нашей роты, у стены разрушенного дома. Грелись на солнышке. Тут почтальон пробегает. И вот удача - Хансу письмо пришло. Он просветлел аж. На конверте почерк бисерный, женский. Все в роте знали, что у Ханса в городке его невеста осталась, красавица и певунья. Читает Ханс письмо, и вдруг с лица его улыбка сползает и становится он белый как мел. Письмо в кулаке комкает. Я мельком глянул - только  пару слов увидеть успел :«Прости, если сможешь…» А уже ясно было , что эрзийцы вот-вот в контратаку пойдут. А тут у Ханса такое лицо… Впору повеситься.  Нельзя ему в бой идти в таком состоянии. Убьют, как пить дать, убьют. А я растерялся. Понимаю, что мой долг как «четвёрки» утешить бойца, вернуть ему присутствие духа, а я сижу и не знаю какие слова найти. Сердце всё сжалось. Словно не ему, а мне тот злосчастный конверт прислали. И тут слышу звук – цок-цок-цок. Что такое? Идёт девушка в ладно подогнанной форме, в берете, из оружия только револьвер в кобуре, а на ножках – я глазам своим не поверил – туфельки синие. Это они каблучками стучали по брусчатке. Пока я глазел на неё, разинув рот, вдруг осознание пришло, что мозг мой кто-то прощупывает. Я встрепенулся, схватился за винтовку, и тут слышу в мозгу такой мягкий нежный девичий голос произносит пароль, чтоб я , значит, не нервничал, что свои, не эрзийцы. Я, признаться опешил. Все поверить не мог, что эта юная красавица – «четвёрка».  А она замерла на секунду, повернула к нам лицо и так улыбнулась… Нет, это не передать словами.  Словно тебя в самое счастье окунули с головой. Так, наверно, ощущают себя души мучеников после  страданий и боли, попадая в объятия Божьи на небесах. Мы оба это испытали – я и Ханс. Словно на несколько долгих мгновений увидели сладостный сон. А когда сон развеялся, мир вокруг нас изменился до неузнаваемости. Мы всё так же сидели возле разрушенной стены и ждали сигнала к бою, и девушка-видение уже исчезла из нашего поля зрения, но мы уже твёрдо знали, что нас не убьют. Мы не погибнем. Мы победим и вернёмся к мирной жизни, которая после победы будет в сто раз лучше прежней, довоенной.  Ханс без сожаления бросил скомканное письмо на посечённую осколками мостовую.  И тут раздались выстрелы. Винтовочные, пулемётные и несколько хлопков из револьвера. Нас словно пружиной подбросило и мы понеслись на шум боя с оружием наперевес. Пробежали квартал, а там … Стоит та самая девушка , замерев, посреди улицы , револьвер в руке, берет слетел , черные волосы ветерок колышет. А вокруг – эрзийские десантники…взвод, не меньше!  Глаза у всех выпученные, рожи красные, раскрытыми ртами воздух хватают. Словно всех разом паралич хватил или сердечный приступ. Силятся вскинуть оружие, выстрелить, и не могут. Тех, у кого всё же получается, «четвёрка» бьёт из револьвера, но только так, чтоб ранить – в руку, в ногу. Мы сами от зрелища этого оцепенели, и тут , из бокового проулка, выбив ворота, из-под арки вылетает эрзийский броневик , и несётся прямо на девушку. Мы с Хансом и выстрелить не успели, а она развернулась, руку простерла к броневику и тот словно на столб налетел, подпрыгнул, в воздухе перевернулся и в стену врезался. Задымил, потом вспыхнул. А «четвёрка» как подкошенная на мостовую упала. Тут эрзийцы оживать начали, да только поздно. И мы с Хансом огонь открыли, и отовсюду наши подтянулись, зажали врагов. Ханс огнём прикрывал, а я девушку оттащил с улицы. Пуля ей в плечо попала, красное пятно растекалось по её тёмно-зелёному кителю, словно у нее на плече распускался огромный мак. Как могли, перевязали мы её с Хансом. А когда её уже санитары уносили, явился, словно чёртик из табакерки, лысоватый плюгавенький полковник и ну ругать нашу раненную. Чего мол, одна полезла, как допустила, что её ранили? «Ты же танки останавливала, а тут на взвод силёнок не хватило?! Куда энергию растратила?! Под трибунал пойдёшь!» … У «четвёрок», даже перворазрядных, ведь запас сил не бесконечный. А на что она энергию растратила, мы с Хансом лучше этого полковника знали. Три дня мы отражали контратаки, и я постоянно встречал на лицах солдат знакомое выражение счастья. Даже умирая, они улыбались. Танки – а что танки? Танки и мы останавливать умели, гранатами и бронебойными ружьями. А вот такое чудо сотворить, как она, мы не могли. Я думал, никогда в жизни этого не забуду, но в последний месяц войны прилетел в наш блиндаж снаряд и меня сильно контузило. Провалялся я почти полгода по госпиталям. Память с трудом, но вернулась со временем, хотя некоторые воспоминания были утеряны. Как оказалось, не безвозвратно…

Я, всё это вспоминая, словно выпал из реальности, а как пришел в себя, за столом уже шёл оживлённый разговор. Вернее, монолог…

«Ах, мальчики, мальчики!  Какое счастье что вас это всё миновало. Я в ваши девятнадцать первый орден получила. А в двадцать – ранение. Не дай вам бог пережить, что мы пережили. У меня в группе четверо было – одного возраста с вами. Золотые мальчики были, бриллиантовые!  Ни один до конца войны не дожил. Всё меня прикрыть норовили. На войне полно таких было. Мужчины! Сильные, надёжные. Только вот куда они все делись? Когда меня комиссовали… когда мне сказали, что я уже неспособна защищать свою страну, я только одной мечтой жила - выйду замуж, рожу четырёх мальчиков, дам им имена как у тех, из моей группы… Ээх… Никому не нужна… Как узнают, что воевала, шарахаются как от прокаженной…» Она говорила без умолку – хмель развязал ей язык, но даже в таком состоянии она ни словом не обмолвилась, кем она была на войне. Она улыбалась своей красивой улыбкой, но по её лицу текли слёзы. Я смотрел на неё и у меня комок стоял в горле. Винсент и Рон сидели притихшие, их сигареты давно догорели.   И Эрик тоже молчал, не сводя с женщины внимательных глаз. Это была настолько непривычная картина, что я… Никогда этого себе не позволял в отношении своего подопечного, но тут любопытство разобрало. Хотелось посмотреть, какой след в душе молодого повесы может оставить рассказ женщины, прошедшей войну. Я осторожно «щупанул» мозг Эрика и меня чуть не стошнило от брезгливости. Как можно быть в столь юном возрасте такой законченной скотиной!?

И тут он сам себя подставил. Посчитав, что дамочка достаточно захмелела, он нетерпеливо положил ей руку на оголённое колено и прошептал в ухо: «Хватит о грустном. Поехали с нами, детка, и я с друзьями докажу тебе, что мы не хуже этих твоих солдатиков».  С её лица сползла улыбка, глаза сузились. Она сдвинула брови, пристально глядя в нахальное лицо Эрика. Я был готов дать голову на отсечение, что она следом за мной прощупывает ему мозг. Меня охватило ощущение неумолимо надвигающейся катастрофы. Я инстинктивно дёрнулся – то ли чтоб вмешаться, то ли в поисках укрытия – сейчас трудно сказать. Она боковым зрением заметила моё движение и в тот же момент мне показалось будто меня замуровали в бетон по самые ноздри. Ни пошевелиться, ни издать ни малейшего звука…. Комиссовали её, как же! Как с такими способностями её могли отпустить из Четвёртого отдела?. Напрашивался только один ответ – после войны настолько не хотелось никого убивать, что юная идеалистка пошла на обман, симулировав потерю телепатических способностей. Всем тогда хотелось забыть войну как страшный сон и зажить, наконец, по-человечески…

А за столиком творилось что-то неладное. Рон и Винсент застыли, точно манекены, с потухшими сигаретами в руках, уставившись в одну точку.  Эрик под холодным взглядом «четвёрки» корчился на манер тех эрзийских  десантников в Глейдисе. Только ему, видимо было ещё вдобавок очень больно. По его уже некрасивому побагровевшему лицу градом катился пот, он пускал пузырящиеся слюни и чуть слышно хрипел. Жалкое былое зрелище! Мне казалось тогда, что она хотела продлить его мучения, но сейчас я думаю, что она просто боролась с рефлекторным желанием убить. На войне её выучили уничтожать, а не давать пощёчины. А еще меня мучают смутные догадки, что причиной ее промедления был внутренний конфликт между оскорблённым самолюбием и пронизавшим её разум и душу махровым идеализмом. Она пыталась найти в мыслях Эрика хоть какую-то зацепку, чтобы понять и простить оскорбившего её человека. Вам это покажется невероятным, но я ведь упоминал уже, что среди «четвёрок» большинство были именно такие вот восторженные идеалисты. Рискну предположить, что самые способные телепаты были и самыми наивными, светлыми людьми, верящими во всё доброе и прекрасное.

Как бы там ни было, но женщина встала, с шумом отодвинув свой стул и одновременно резко уронив Эрика лицом об стол, да так, что от удара треснула тарелка. Она была страшна в своём гневе и трагично прекрасна. Она прошла очень близко, не удостоив меня и взглядом. Об её пылающие щёки можно было б обжечься, глаза могли превратить в лёд,  острые концы её каре грозили разрезать не хуже бритвы, а ярко красные губы казались прекрасным цветком, который становится ядовитым при попытке его сорвать.

Она ушла, а те трое так и остались неподвижно сидеть за столом, только у Рона и Винсента глаза невидяще  смотрели в одну стенку, а у Эрика были закрыты, он мог бы сойти за уснувшего за столом пьянчужку, если бы не расплывавшееся по скатерти кровавое пятно, наводящее на мысль о крепко разбитом носе.

Мне пришлось вспомнить всё, что мне рассказывали на курсах про способы преодоления телепатических воздействий. Мне понадобилось несколько долгих минут, пока моё тело вновь не обрело подвижность. Я опрометью бросился…нет, не к Эрику… К выходу. Я выскочил без пальто и шляпы прямо на улицу. Падал первый снег. По улице сновали автомобили, сигналя и слепя фарами, тротуары заполонила праздная толпа, спешащая, несмотря на холод, в субботний вечер в клубы, кафе и кинотеатры, чтобы впрок насладиться весельем . Где-то громко играл джаз.  Девушка растворилась в этом огромном водовороте города и совершенно непонятно было где ее искать. Я постоял несколько секунд в нерешительности, затем закрыл глаза и попытался погасить один за другим все лишние звуки. Сначала я перестал слышать гудки авто, потом пропал джаз, затем голоса людей… Я оставил только звуки шагов. Где-то справа, в квартале от меня я услышал знакомый торопливый стук каблучков о мостовую. Это были её шаги, тревожные шаги женщины, вернувшейся с войны, которая так и не научилась спокойной лёгкой беззаботной походке мирного города. Я нагнал её в еле освещенном переулке, куда она свернула с шумной центральной улицы, мысленно окликнул. Она остановилась. Нас разделяли несколько метров. Темнота скрывала наши лица. Но мы видели друг друга яснее и глубже, чем могут увидеть глаза при самом ярком свете. Мы молчали, но при этом вели немой разговор, и даже самые выразительные голоса не могли бы выразить те чувства и эмоции, что мы мысленно передавали друг другу.

«Прости!» - говорил я ей тысячи раз. За что?  Да за всё. За то, что, пережив войну, поспешили окунуться в мирную жизнь и забыть, забыть всё что было.  Мы забыли вас, наших сестёр по оружию, таких сильных в минуту смертельной опасности, но таких беззащитных перед простой обыденной подлостью, глупостью и равнодушием.  За то, что так безоглядно верили, что после войны наступит другая жизнь, необыкновенная и прекрасная, и наивная эта вера помогала нам не замечать очевидное… За то, что согласились с тем, что у мирной жизни свои законы, и вместе с ненавистью отреклись и от нашего военного братства, от взаимовыручки, от такого неудобного обострённого чувства справедливости…

 Я не знал, простит ли она меня? Ей ничего не стоило убить меня одним взглядом. И все мои извинения после случившегося были смешны и нелепы. Я сознавал всё это, и больше всего боялся, что она сейчас повернётся и уйдёт прочь, оставив меня мучиться раскаянием и жить дальше с тяжким бременем вины. Но она сделала шаг ко мне, обняла, ничего не говоря, уткнулась лицом мне в грудь, и мы стояли так долго-долго. Мы ничего не говорили и даже не думали. Все слова и мысли потеряли смысл. Мне было хорошо и спокойно, как бывало только в далёком детстве, в маминых объятиях. Я думал о том, что теперь я всё исправлю, что больше не оставлю её одну, и никому не дам в обиду. Буду заботиться и оберегать. Дам почувствовать себя наконец-то женщиной,  а не солдатом-отпускником.

Мои мысли прервал полицейский, сухо, но вежливо осведомляющийся, кто я и что здесь делаю.  Оказалось, что я уже долгое время стою тут, обнимая руками холодный декабрьский воздух, и падающий снег уже успел укрыть все следы в переулке. Я был горько разочарован. Всё же, она не простила меня. Понятное дело, я не смог ничего вразумительно объяснить постовому, и был отведён в участок. А оттуда уже попал к вам, господин инспектор. Вот, собственно и всё, что я могу сказать вам по этому делу.

-Значит, ты бы смог опознать её, когда мы её поймаем? – Инспектор, грузный усатый мужчина затушил сигарету в массивной пепельнице и испытующе посмотрел на меня.

-Поймаете? – мои брови поползли вверх от неожиданности, - Вы что же, хотите предъявить ей обвинение? И в чем её обвиняют, интересно узнать?

- Не валяйте дурака, Эдгар! – нахмурился усатый инспектор, - вы прекрасно понимаете в чём. Я вижу вы, фронтовики чересчур дерзкими стали. Здесь вам не война и применять насилие имеем право только мы – правоохранительные органы! А тех, кто этого не понял или не захотел принять мы сумеем приструнить, даже не сомневайтесь!  Эта Илона Гессен всё равно предстанет перед судом, у нас достаточно обвинительного материала на неё собрано - инспектор многозначительно постучал ногтём по пухлой папке.  – Жаль, что не хотите помочь следствию. Ну да ничего. Посидите у нас денёк-другой в изоляторе, в общей камере – передумаете.  Впрочем, и сейчас еще не поздно. Или мне вызвать конвой? – рука инспектора потянулась к телефону.

-Что вы, что вы! Не надо конвой. Я не хочу в общую камеру. Я аж дрожу весь от страха. Вот видите? Дрожу. И вы дрожите, господин инспектор. От холода. Холодно у вас очень. А всё потому, что печка совсем погасла. Давайте подкинем туда бумажек! Вот хотя бы из этой папки, что у вас на столе. Давайте, я сам. Вот так. Только эту справочку с адресом оставлю. «Илона Гессен… улица Сигнальная, 12…» так-так… вот смотрите как огонь весело запылал! Я понимаю ваше служебное рвение, инспектор. Просто я вам тут всё это рассказывал из-за ваших нашивок за ранение. Я думал, вы, как фронтовик, меня поймёте, но оказалось, что идеализм – это мой диагноз. Я пытаюсь вас понять, честно, просто плохо получается. Вас бомбили. В вас стреляли. Вас пытались убить тысячи раз тысячью способами.  И вы не боялись, выполняли свой долг. А сейчас вы настолько боитесь понижения в должности или неприятного разговора с начальством, что готовы творить гадости и беззаконие. Да перестаньте уже дрожать! Ничего вам за это не будет. Я сам поговорю с прокурором. С большим интересом покопаюсь в его голове. Очень любопытно узнать, откуда и когда у неглупого, в общем-то, человека появилось ощущение своей избранности и вседозволенности? Возможно, господину прокурору сорвало крышу от свалившейся ему в руки власти? Когда он, здоровый мужик, разъезжал по тыловым городам, раздавая приговоры дезертирам и уклонистам, пока восторженные девочки останавливали вражеские танки, получая осколки и пули вместо цветов и первых поцелуев? Конечно, обидно, когда твоему единственному сыну разбивают нос. Как говорят, в жизни не раз вступишь в дерьмо. Только это не Эрик, а Илона  в дерьмо вступила… Кто же знал, что дерьмо окажется таким мелким и мстительным?

Я осторожно выбрался из кабинета в коридор. Охранник, стоявший у двери, даже не повернулся в мою сторону. Так и остался стоять, глядя в одну точку. Максимум, что он сможет потом вспомнить – что дверь в кабинет открылась и закрылась.

Дальше – налево по коридору. Вот теперь, как ни жаль, придётся прекратить пользоваться телепатией, потому что в этом учреждении обязательно есть хоть один профессиональный щупач. Поэтому я начал мысленно напевать популярную песенку, что-то там про «розы и слёзы». Песенка так себе, но так застревает в голове, что создаёт надёжный барьер от нежелательного телепатического воздействия. Уже перед самым выходом меня остановили. На проходной стояла совсем юная девушка-дежурная. Наверно, курсант полицейской школы. Так странно смотрит на меня, словно с трудом сдерживает улыбку. Что же ты так смотришь на меня, мне ведь совсем не до смеха? В ответ на мой недоуменный взгляд,  она протянула мне платок и маленькое зеркальце. Теперь она уже совсем не может сдержать улыбку, словно школьница, задумавшая выкинуть шутку. Я, всё еще не понимая, что происходит, смотрюсь в зеркальце и вдруг замечаю что на моей левой щеке алеет след от помады. След от поцелуя.

-И давно это у меня? – ошеломлённо спрашиваю я.

-Вас сюда с ним доставили, - прыская в кулак, ответила девушка. – Я ещё тогда заметила, но не успела сказать.

Её чёрные глаза сияют озорством. На вид ей девятнадцать – двадцать, как тем сотням девочек, что сражались бок о бок с нами, но в отличие от мужчин, получили вместо славы и признания косые взгляды, грязные сплетни за спиной, неустроенную личную жизнь. Наши восторженные девочки, наши сестры по оружию… Поголовно добровольцы, в отличие от нас… Почему мы не защитили их после войны? Нам, дуракам, показалось, что они, демобилизовавшись, спешат забыть всё, чтобы обустроить свою личную жизнь. Нет, наши девочки спешили обустроить мирную жизнь для нас, чтоб нам, мужчинам было куда вернуться ... Они и после войны думали, как бы нам помочь, а мы пренебрегли ими. Не знаю, как нашим девушкам удалось пережить это горькое разочарование. И всё же они были готовы простить нас. След поцелуя на моей щеке – тому доказательство. Они снова давали нам шанс всё исправить. Может, не ради нас самих, ради вот таких смешливых девчонок, которые могут позволить себе улыбаться, стоя на посту и не знать, что такое грязь окопов, тяжесть ящика с патронами, липкий цвет крови повсюду, постоянный страх и ежечасная, ежеминутная смерть вокруг. И каково это – закрывать мертвые глаза молодых ребят, на лицах которых застыла счастливая улыбка. «Нет, нас не убьют. Мы не погибнем. Мы победим и вернёмся к мирной жизни, которая будет…»

Я вернул девушке платок и зеркальце. И пока она, открыв от удивления рот, собиралась что-то спросить, я толкнул массивную дверь и стремительно вышел на морозный воздух, унося подальше от этой славной девочки всё ещё живущую во мне войну  - «наш звёздный час и наше проклятье».