Мария Шурухина

 

Человек со шрамом

 

Внизу послышался грохот, стук опрокидываемой мебели и сдавленные ругательства. Я как раз кинула кисточки в банку с растворителем и схватилась за тряпку, чтобы оттереть от рук краску. Ну, конечно, это пришел Филипп – мой названный брат, подельник, повеса и авантюрист.

Хотя, признаться, мы оба были те еще «сливки общества». Выросшие в самом бедном захолустье Прованса мы вместе играли, шалили, воровали соседский виноград и дрались с местной ребятней не на жизнь, а на смерть. Меня растила бездетная тетя, его – подслеповатая бабка с вечно трясущейся головой. Будущее не сулило нам ничего хорошего, кроме помощника винодела и разносчицы в ближайшей закусочной. Пока однажды Филипп не заметил, как я рисую.

Мне было в ту пору от силы лет семь или восемь, и я малевала кусочком угля на старом картоне, оторванном от шляпной коробки, каким-то чудом завалявшейся у тетки на чердаке. Я имела обыкновение слюнявить палец, размазывая сажу по своему творению в тех местах, где это, как мне казалось, было необходимо. От этого лицо мое становилось таким же черным, как у соседского угольщика Жака. Филипп, в те времена тощий, нескладный подросток, называл меня замарашкой, но все чаще исподтишка разглядывал мои незамысловатые рисунки, а я гадала, что же его в них так привлекает. Однажды он притащил мне отличный альбом с белыми листами и грифельный карандаш. Уже тогда он прекрасно понимал, что я и дня не могу прожить без рисования.

Грохот стих, зато послышалась сдавленная возня. Филипп, как обычно, пьян в стельку. Хорошо еще сам пришел, а не дружки-собутыльники его притащили.

Мы сбежали, как только он достиг совершеннолетия. Бабка Филиппа к тому времени умерла, а тетке моей до меня не было никакого дела. На деньги, заработанные Филиппом на бензоколонке, мы сняли маленькую двухэтажную квартиру в самом центре Монмартра, недалеко от строящейся белокаменной базилики Сакре-Кёр. Вечером оттуда открывался потрясающий вид на Париж, будто тысячи маленьких светлячков разом садились на погруженный во тьму город.

Я вышла на лестницу, перегнулась через перила, крикнула в сумеречную пустоту первого этажа:

- Фил, жалкий пьянчужка! Сегодня ночуешь на кухне, потому что я не намерена терпеть твой храп даже из соседней комнаты!

Ответом послужило мычание, сдавленный стон и звук отворачиваемого крана.

В сердцах швырнув воняющую растворителем тряпку, я поспешно вытерла руки о передник и начала спускаться вниз. В прошлый раз Филипп забыл завинтить кран и уснул на кухонном диване, устроив нам поистине библейский потоп. Повторения не хотелось.

Щелкнула выключателем; тусклая лампочка озарила скромную кухню, обои в бледненький цветочек, дубовый стол в бурых разводах от моей краски. Постойте... краску я оттерла еще вчера!

- Филипп! Черт бы тебя побрал, Фил!

Два опрокинутых табурета, перепачканное мятое полотенце, бегущая из крана вода и раковина, залитая чем-то алым. Закрыв воду, я вгляделась в подтеки, мазнула по ним пальцем, принюхалась. Так и знала. Кровь.

Кровавая дорожка вела к ванной. Вооружившись чугунной сковородкой, я в ужасе схватилась за скользкую липкую ручку, распахнула дверь. Вор или...

- Святые угодники!

Сковорода выпала из рук, с мерзким звуком стукнулась о кафель и лишь чудом не попала мне по ноге.

Без сомнения, это был Филипп. Он лежал на боку прямо в ванне, в ботинках и плаще, подложив под щеку несколько купальных полотенец вместо подушки. Глаза его были закрыты, он слабо бормотал что-то в алкогольном бреду. Наверное, я бы так и оставила его тут отсыпаться, обдав холодной водой из-под крана на прощание, если бы не кровь.

Я схватила его за отвороты плаща, попыталась перевернуть. Он застонал и открыл глаза, зашептал лихорадочно:

- Только не зови жандармов, Николь, только не...

Я встрянула его за воротник.

- С ума сошел? Ты убил, что ли, кого?

- Н-нет.

- Подрался?

- Да, – он поморщился. – Не тряси, больно...

С усилием оторвав его голову от окровавленных полотенец, я чуть не вскрикнула – глаз заплыл, а правая щека от переносицы до шеи была рассечена так глубоко, что без швов тут было не обойтись.

- Черт, черт, черт! – я была в бешенстве, растерянности и ужасе. – Проклятье, Филипп! Где тебя угораздило? Постой, ты был в Мулен Руж?

- Точно...

- Адское кабаре... Так и знала, что этим кончится. – Я склонилась над краном, поплескала себе в лицо холодной водой, чтобы хоть немного прийти в себя. Смочила полотенце, отжала, приложила к ране Филиппа. – Значит так: я к соседке, вызову доктора, а ты надави сильнее, чтобы остановилась кровь и даже не вздумай отсюда вылезти!

Зная Филиппа, я решила, что лучше запереть его в ванной комнате, задвинув щеколду снаружи. Много ли надо дурной голове, чтобы снова отправиться на подвиги!

Соседка, зевая, открыла дверь в одной ночной рубашке и в бигуди. Что поделать, у нас не было телефона, пришлось стучать в соседнюю квартиру. Я объяснила, что Филиппу плохо и, пока Анна-Мари бегала мне за водой, быстренько набрала скорую помощь, объяснила про ранение и попросила приехать поскорее.

 

Через час после того, как увезли Филиппа, я все еще сидела на кухне не в силах пойти и оттереть кровь в ванной. Вспоминала, как сокрушался фельдшер, и хорошенькая медсестра хлопотала вокруг моего повесы. Конечно, они его узнали. Кто же не знает одаренного художника, создателя романтичных образов, знаменитого на весь Париж и за его пределами мастера Филиппа Дюбуа.

Вот только никто не догадывается, что картины, принадлежащие кисти Дюбуа, на самом деле, рисую я.

Вызвано это было досадной необходимостью, а после мы просто не стали никого разубеждать.

Около трех лет назад, когда мы только приехали в Париж, Филипп нарядился в свой самый новый костюм и отправился, как он выразился, «налаживать связи». А мне купил кисти, краски и холст. И велел рисовать.

Рисовать для меня так же легко, как дышать. Просто и непринужденно. Я выглянула в окно, зацепилась взглядом за карнизы домов, изящные ставни, цветы в горшках, вывешенные из окон наружу, улочку, уходящую вниз ступенями, мощеную мостовую. Я была очарована Парижем, взволнована переездом, поражена столичной моде. К вечеру картина была готова, а Филип так и не явился.

Он пришел лишь утром, в обществе двух солидных месье, благоухающих смесью одеколона, перегара и табачного дыма. Они сказали, что организуют небольшую выставку картин начинающих художников, которую называли «вернисажем». Филипп потребовал показать то, что я нарисовала за время его отсутствия, что я и сделала незамедлительно. Месье покивали головами, поцокали языками, обмеряли и даже обнюхали картину, которую я пафосно назвала «Маленькая улица большого города». Но согласились взять в салон для продажи только при условии, что под картиной подпишется Филипп. Им, видите ли, нужен молодой красивый художник, новое лицо Парижского бомонда, а не я, маленькая худая замухрышка, не умеющая и двух слов связать.

- Ты ведь не против, Николь? - спросил Филипп, и я ответила, что, конечно, не против. Нам нужны были деньги, а Парижу – звонкое имя и красивая физиономия Филиппа Дюбуа.

За три года мы заработали славу и сколотили приличное состояние, которое мой подельник периодически спускал подчистую в казино, кабаре и борделях столицы моды и духов.

От всего нашего заработка мне доставались сущие крохи. Филипп, по праву знаменитости, купил роскошную квартиру на Елисейских полях, а я продолжала ютиться здесь, на Монмартре. Он предлагал перебраться к нему, но зная, что у него постоянно будут обретаться сомнительные девицы и экзальтированные художники, я не решилась.

Почему я терплю такое отношение? Хороший вопрос. Наверное, просто привыкла. Филипп мне как брат; я рисую, он продает. Имя и слава ничего для меня не значат. Мне важна лишь оценка людей, их восхищенные взгляды и пламенные обсуждения, когда я прихожу на выставки своих картин под видом обычного посетителя. Филиппа, то есть, меня, ценят, и для счастья этого вполне достаточно.

 

Спустя три дня Филипп лежал у меня на диване, с повязкой через всю щеку и шею, бледный и злой. Доктор строго-настрого запретил ему пить, и я гадала, сколь долго он еще сможет продержаться без привычных возлияний.

С приятелями, буквально ломившимися к нему, он встречаться отказывался, с девицами – тем более. И в квартире своей ему было, видите ли, одиноко и тоскливо. Он лежал, требовал к себе участия и сочувствия, жаловался на жизнь и боль в щеке, мешая мне работать. Я и на десять минут не могла уединиться в своей маленькой мастерской на втором этаже, без леденящего кровь стона: «Николь, иди сюда, мне надо с тобой поговорить».

Я знала, в чем заключается причина его уныния и меланхолии. У красавчика Филиппа, любимца женщин, газетных репортеров и бомонда, останется теперь уродливый шрам на лице. А все потому, что некоторые сначала напиваются до поросячьего визга, затем задирают весьма крепкими словечками уважаемых лиц парижского криминального мира, которые считают долгом чести лично и незамедлительно расквитаться с обидчиком, будь он хоть трижды знаменит или богат.

Так продолжалось около недели и к концу этого срока у меня окончательно сдали нервы. Картина, которую я должна была закончить со дня на день, не выходила. Оставалось лишь несколько небольших штрихов, сущие пустяки, но меня так выматывали эти Филипповы «принеси», «подай», «посиди со мной, мне плохо», что я вскипела, высказала все, что о нем думаю и удалилась, хлопнув дверью мастерской.

Очнулась я, когда совсем стемнело. Потеряв счет времени, глянула на часы – далеко за полночь. Затем оценила результат своего труда: с огромного полотна на меня, прищурившись с хитрецой, улыбаясь одними кончикам губ, как умел делать только он, пристально смотрел красавчик Филипп. Я в который раз поразилась совершенству его черт: высокому чистому лбу, томным карим глазам, прямому аристократическому носу, каштановым волосам до плеч, убранным в низкий хвост на затылке. Я рисовала его два года, урывками, Филипп никогда не позировал мне. Более того, он и не знал о портрете. Я планировала преподнести картину ему в подарок на Рождество.

Меня не раздражал запах растворителя, а терпкий, приторный, ни с чем несравнимый запах масляных красок я могла вдыхать вечно. Но сегодня я то ли перетрудилась, то ли плохо спала эти три дня, волнуясь за Филиппа и бегая к нему в госпиталь, что у меня закружилась голова и, вставая из-за мольберта, я чуть не упала. Схватилась за столик с красками, палитрой и бутылкой с растворителем, опрокинула все на пол и окончательно пришла в себя лишь из-за звона разбиваемого стекла. Посмотрела на портрет – краска еще не высохла, не смазала ли чего? И чуть не упала снова. Клянусь Мадонной, мне показалось, Филипп мне подмигнул!

Дикий страх надвигающейся опасности вынудил меня опрометью выскочить из мастерской. Я бросилась вниз, включила свет в маленькой гостиной, объединенной с кухней, намереваясь разбудить Филиппа с тем, чтобы на этот раз он хоть немного выслушал меня. Но Филиппа не было. На столе лежал яблочный огрызок, надкусанный хлеб, засохшая ветчина; стояла откупоренной так заботливо припрятанная еще вчера бутылка бургундского. Нашел-таки, мерзавец! На диване лежало скомканное полосатое одеяло, на полу одиноко обреталась домашняя мужская тапочка. А еще было очень холодно. И вскоре я поняла почему: дверь в квартиру распахнута настежь, на пороге кружатся в бешеном танце первые в этом году снежинки.

Я захлопнула дверь, снежинки тотчас растаяли.

Филипп сбежал. Что же, этого следовало ожидать. Я давно стала слишком неподходящей для него компанией. Он - в вихре славы, обожания толпы, вспышек камер журналистов. Я – в заляпанном краской домашнем платье, в запахах масла и воскресной сдобы. Я не имела привычки ему жаловаться, но иногда от мыслей таких хотелось выть на бледную Парижскую луну.

 

Филипп не явился ни через день, ни через неделю, ни через месяц. Я искала его по всем больницам, моргам и борделям Парижа и даже за его пределами. На каждом столбе были расклеены объявления о пропавшем без вести знаменитом художнике. Вся жандармерия сбилась с ног и, казалось, каждая шавка знала о произошедшем. Мы перерыли окрестности вдоль и поперек, но мастер словно сквозь землю провалился.

Через два месяца слухи начали разноситься со скоростью снежных лавин. Говорят, лавины частенько случаются на севере Франции, в горах, в которых я никогда не бывала. Достаточно лишь небольшого движения, чтобы пласт снега начал сходить, постепенно набирая скорость, убыстряясь, сметая все на своем пути. Слухи о пропавшем художнике разрастались и обретали такие подробности, что мне иногда казалось, будто кто-то распространяет их специально, возможно, не без финансовой корысти, лишь бы выгоднее и с шиком продать подороже те картины великого и скандального Филиппа Дюбуа, которые еще не были проданы.

Зима закончилась так же стремительно, как и началась. Признаться, я и не помнила ее, обивая пороги жандармерии в поисках Филиппа. Ночи еще стояли морозные, но днем уже буйно и радостно припекало весеннее солнышко.

Я устроилась работать на маленькую частную мануфактуру помощником красильщика тканей, который возблагодарил Господа, что ему на старости лет, наконец, судьба послала человека, умеющего правильно смешивать цвета.

С той памятной ночи, когда Филипп пропал, я больше не бралась за кисти и карандаш. И ни разу не поднималась на второй этаж своей маленькой квартирки на Монмартре. Там, наверху, находился портрет пропавшего моего друга, и я не могла побороть суеверного ужаса, который он внушил мне в последний раз.

Однако, вскоре, нужда погнала меня в бывшую мастерскую. Муж Анны-Мари тяжело заболел. Для лечения требовалась большая сумма денег, которой у них не было. За зиму мы сильно сдружились, и я считала своим долгом помочь подруге, чем смогу. Я прекрасно помнила, что наверху, в тайнике, под одной из плиток дощатого пола, хранится чудесное колечко с алмазом, подаренное мне Филиппом после удачной продажи моей первой картины. За кольцо можно выручить неплохие деньги, очень бы пригодившиеся мужу моей подруги.

Я выбрала солнечный жизнерадостный день, попыталась откинуть мрачные мысли о прошлом и думать только о том, что помогая Анне-Мари, я делаю благое дело.

Шаги наверх по ступеням давались тяжело. Я дошла до двери и застыла в нерешительности. Пыталась выровнять дыхание и унять невесть откуда взявшуюся дрожь в руках. Наконец, я вошла.

Комната купалась в сумерках, потому что ставни оказались закрыты. Конечно, ведь никто не открывал их с той самой ужасной ночи. Я, стараясь не глядеть на портрет, опрометью бросилась к окну и поспешно растворила его, чуть не выбив при этом стекла. Свежий весенний воздух вместе с солнечными лучами ворвался в затхлую комнату и я, наконец, вздохнула свободно. Ничего страшного, просто старые плохие воспоминания, которые давно нужно было прогнать прочь поганой метлой.

По-прежнему не глядя на портрет, я расшатала нужную доску, стараясь не обращать внимания на осколки бутылки от растворителя, хрупавшие под ногами, вынула из тайника коробочку с кольцом, положила в карман. Перевела дух. И уже уходя, на пороге, не удержалась. Оглянулась и все-таки посмотрела на портрет.

Острая глухая тоска пронзила меня. С портрета смотрел друг – знакомый в каждой черточке, похожий, словно живой. По щекам покатились горячие капли, и я, сделав шаг навстречу, прошептала искренне:

- Я скучаю, очень скучаю, Филипп.

Внезапно уже по-весеннему теплый ветер ворвался в комнату, создав сквозняк, от которого с треском захлопнулась дверь. Я дернулась, повернула ручку, но дверь не поддалась. От сквозняка закрылись, дребезжа, окно и ставни. После яркого света, комната утонула во мраке. А мне показалось, что я уже одной ногой нахожусь в могиле.

Молниеносным движением я щелкнула выключатель, но свет не зажегся. Тогда я вспомнила, что на столике, где лежат краски, палитра и запасные кисточки стоит керосиновая лампа. Я частенько пользовалась ей, когда отключали электричество. Фитилек лампы разгорался постепенно, игра теней и света озарила комнату и портрет. Ужас парализовал меня до кончиков волос, лишив возможности двигаться и говорить; глаза расширились от нереальности происходящего, а в горле пересохло. Мне очень хотелось упасть в обморок или хотя бы проснуться. И, к сожалению, не произошло ни того и ни другого, когда нарисованный Филипп на картине задвигался и произнес:

- Ну, привет, замарашка.

Невозможным усилием воли я заставила ущипнуть себя за плечо. Больно было по-настоящему. Затем, поняв, что снова способна двигаться, я вытащила шпильку из волос и, плохо соображая, что делаю, с силой воткнула в руку повыше запястья. Брызнула кровь, а портрет сказал, обеспокоенно:

- Я заждался тебя, Николь. Что ты делаешь? Неужели ты испугалась меня? Ведь это же я, твой Фил! Погляди, у тебя кровь идет, надо перевязать чем-нибудь поскорее.

От прежнего Филиппа я вряд ли дождалась бы такой заботы, но все же, как сомнамбула, потянулась за куском ткани, лежащем на табурете. Кажется, раньше эта тряпка была пропитана растворителем, но мне было все равно, тем более что жидкость давно уже выветрилась. Я замотала руку и опустилась на тот же табурет, все еще не в состоянии произнести ни звука.

Тогда начал говорить Филипп. Он рассказал последнее, что помнил из своей печальной в последние дни жизни. Тем злополучным вечером, не дождавшись, пока я спущусь к нему, в глухой тоске и отчаянии, в домашнем халате и в одних носках он, пошатываясь от выпитого бургундского, выбежал из дома, добрел до моста Менял и прыгнул с него в Сену. Дальше он ничего не помнил; сознание вернулось к нему в тот момент, когда он открыл глаза и обнаружил себя здесь, в моей мастерской, которую узнал прекрасно. Обрадовавшись, что все это ему приснилось, Филипп огляделся, в надежде увидеть меня спящей на тахте с кисточкой в руке. Но каково же было его удивление, когда он почувствовал, что не может шагнуть вперед, словно находится по ту сторону зеркала или стекла и гладкая прозрачная поверхность удерживает его от встречи с этим миром. Он ничего не понимал, отчаивался, метался в надежде найти выход, даже не представляя, жив ли он еще или уже умер. И ждал. Надеялся, что однажды, я поднимусь наверх и войду в свою маленькую мастерскую.

И я пришла.

Я поднесла к носу тряпку, которой была обмотана рука, как будто на ней еще мог сохраниться запах растворителя, отлично послуживший бы мне сейчас нашатырем. Но тряпка пахла пылью и плесенью, так, что я не удержалась и чихнула.

- Ты... ты теперь портрет, Фил, - наконец, выговорила я, понимая, как дико и нелепо это звучит.

Но, как ни странно, мой друг не особенно удивился этому прискорбному обстоятельству.

- Так я и думал, - порывисто выдохнул он. – Мне нужно было, чтобы ты произнесла это вслух, Николь. Почему ты не приходила так долго?

Потому, что мне было страшно. Потому, что втайне, где-то в глубине души, я была очень обижена на тебя, Филипп. И еще потому, что считала себя виноватой в том, что случилось.

Вслух, однако, ответила вопросом на вопрос:

- Так значит, ты утонул?

- Наверное. Я не знаю. Я часто думал об этом в последнее время. О, у меня было много времени, достаточно, чтобы передумать обо всем. – Он усмехнулся: - Я даже начал сочинять стихи, представляешь?

Филипп, сочиняющий стихи. Нет, я не представляла. Он продолжал:

- Но за все это время я уяснил одну очень простую штуку, Николь: в течение своей головокружительной жизни в Париже, я ни разу не подумал о тебе, а ведь именно тебе я обязан всем, что имел, и что потерял по собственной глупости и неосторожности. Я мечтал, что ты придешь сюда однажды, и я скажу тебе об этом и попрошу прощения.

Филипп, собирающийся просить прощения. Определенно, стоило подниматься наверх.

- Прости меня, Николь. За все.

И замолчал. Застыл. Красивый и одинокий. Теперь я убедилась, что передо мной и впрямь портрет, а то я уже начала сомневаться в этом.

Я поднесла руку, провела пальцами по шероховатой прохладной поверхности, по щеке Филиппа. Картина и картина. Масло, холст.

- Николь, у меня там, случайно, борода не выросла?

- Нет! – вскрикнула я, отскакивая от него на метр. – Но клянусь, если ты продолжишь так меня пугать, я тебе ее нарисую, паршивец ты этакий!

- О! Вот это уже другое дело, - криво улыбнулся он, - вот теперь я узнаю мою маленькую замарашку, мою Николь! Надеюсь, в другой раз ты не притащишь сюда свою любимую чугунную сковородку? Вспомни месье Клобера, как ты его тогда напугала, а?

Я помнила. Месье Клобер, потомок французской аристократии, был истинным ценителем искусства. Кто-то проболтался ему, что месье Дюбуа частенько захаживает к одной мамзель на Монмартре, поэтому Клобер, не застав своего кумира на квартире и не находя его на выставках, направился прямиком ко мне. У Филиппа случился очередной запой, и он действительно отлеживался у меня. Мы с ним как раз ругались в наших лучших традициях. Я, войдя во вкус, начала кидать в него кухонную утварь и вот так, в муке с головы до передника, со сковородой в руке, я открыла дверь настойчивому аристократу. Надо ли говорить, как впечатлился бедный месье моим воинственным видом?!

Мы потом долго смеялись, вспоминая тот случай.

- Ладно, Филипп, - сменила я гнев на милость, вспомнив, что обещала Анне-Мари. - Мне необходимо идти, выполнить одно очень важное дело. – Но я обязательно вернусь, и тогда мы поговорим обо всем на свете. Обещаю.

И я решительно дернула ручку двери, не сомневаясь, что на сей раз, она повернется легко и непринужденно.

 

Я приходила к нему каждый день, каждый вечер, каждую свободную минуту. Считала часы, проведенные за работой помощника красильщика тканей, затем, нарезав себе бутербродов и наскоро сварив кофе, прихватив свежих газет, ставила все это на поднос, и поднималась наверх, к Филиппу.

Сказать, что он изменился за это время, значило ничего не сказать. Вся надменность, гордость, пафос и жеманство покинули его, словно он излечился вмиг от тяжелого недуга, которым страдал долгие годы. Передо мной снова оказался мой Филипп. Такой, каким он был в нашем босоногом детстве, до переезда в Париж: остроумный, находчивый, часто смеющийся, любопытный, умный. И добрый. Разве можно еще что-то желать?

Однако когда он спросил, рисую ли я сейчас, я поняла, чего мне не хватало. Страсть к любимому делу не выкинешь так просто из своего сердца. Я жаждала рисовать, но не могла решиться сделать даже набросок.

Филипп безобидно посмеялся над этими моими, как он выразился, «маленькими истериками».

- Ну же, Николь, что ты, в самом деле? Ты – художник, мастер с большой буквы, в жизни ни поверю, что ты не нарисовала ничего с тех пор, как я пропал.

Я глухо молчала.

- Не нарисовала? – всерьез ужаснулся он, поняв, что я его не разыгрываю. – Но это же... это поправимо!

Он заставил меня вытащить тюбики с красками, заботливо уложенные в ящик комода, купить новые кисти, потому что старые засохли так, что не оттереть и уже ни на что не годились. Я приобрела растворитель, карандаши и ластик, два выбеленных холста. Притащила все это наверх, разложила перед Филиппом.

- Я не знаю, с чего начать, - потупилась я в пол после того, как битых пятнадцать минут просидела перед девственно чистым холстом с карандашом в руке.

- Я знаю, - наконец, решительно сказал Филипп. – Я тебе помогу. Начни с меня.

- С тебя? – я искренне удивилась странному предложению. – Твой портрет давно закончен. Я не успела подарить его тебе, но и добавить мне нечего. Ты совершенен, Филипп.

- Ах, если бы это было правдой, - прошептал он. И добавил громко и отчетливо: -  Нарисуй мне шрам.

Я вскинула на него блестящие глаза. Он не шутит?

- Я совершенно серьезно, Николь. Действуй. Ты сможешь, замарашка.

 

Я проснулась утром в своей маленькой мастерской, на тахте, как обычно, с кисточкой в руке. Солнце уже встало, за открытым окном надрывались соловьи, запутавшись в зарослях сирени.

Подняв голову, я взглянула на портрет. С него мне улыбался Филипп – самый прекрасный человек со шрамом.

Произошедшее дальше заставило меня поверить, что судьба все-таки существует и, наверное, моя была написана не самым талантливым художником впопыхах где-то на клочке бумаги, который постоянно рвется и теряется из виду.

В дверь постучали, забарабанили изо всей силы. Я пожала плечами, улыбнулась Филиппу в ответ, спустилась вниз и открыла дверь, не забыв при этом про сковородку. Поняла, что сей предмет в руках мне уже не поможет, потому что снаружи стояли жандармы. Человек пять, не меньше. Они предъявили ордер на обыск, вошли и принялись деловито переворачивать все вверх дном.

- Как вы уже поняли, - начал один из них, оставшийся со мной, - по закону мы обязаны обыскать вашу квартиру, мадемуазель.

- На каком основании?

- Ведется расследование по делу пропажи известного художника Филиппа Дюбуа. Конечно, не вам мне рассказывать об этом, - поклонился он, - потому что мне доложили, что именно вы чуть меньше года назад подали заявление о розыске и активно содействовали следствию.

Я кивнула, ожидая продолжения.

- В ходе расследования было выяснено, что у Филиппа Дюбуа имелись огромные долги и банковские кредиты. Конечно, мы пока не можем признать его умершим, но зато можем наложить арест на его имущество.

- При чем тут я? – я спросила, заранее зная ответ.

- Думаю, вы не станете отрицать, что являлись сожительницей и, возможно, музой, знаменитого художника.

Он сделал эффектную паузу и выразительно на меня посмотрел, как бы сильно сомневаясь, что я – бледная растрепанная девица, могу являться для кого-то музой.

Я кивнула.

- Арест, наложенный на его квартиру и некоторые непроданные картины, не покрыл полностью долги месье Дюбуа. Поэтому нам велено разыскать другие источники его дохода, а также произведения, представляющие художественную ценность, и конфисковать их, мадемуазель. Нам также известно, что именно здесь находится мастерская, в которой работал месье Дюбуа.

- Нашли! – послышался радостный вопль сверху.

Еще бы они не нашли.

Я смотрела, как со второго этажа в золоченой раме бережно спускают моего Филиппа. Когда его проносили мимо, я не поверила своим глазам: краска, еще сегодня утром влажно блестевшая на щеке в виде шрама, краска, которая сохнет в лучшем случае три дня, застыла полностью и окончательно. У меня наметанный глаз, я не могла ошибиться.

- Куда вы его? – зябко поежилась я, разом ощутив всепоглощающий холод от потери.

- Никак не знаю, мадемуазель, мне о таком не докладывают. Всего хорошего, мадемуазель.

Дверь за ними зловеще захлопнулась.

 

Очередь в билетную кассу в Лувре, в связи с летним наплывом туристов, была огромной. Но я твердо решила сводить в музей своих трех внуков, для которых, как мне казалось, пришла пора постигать высокое искусство.

Мы ходили по огромным залам, восторженно взирая на экспонаты и я, как главный художественный редактор популярного искусствоведческого журнала, пыталась сделать это путешествие увлекательным и незабываемым событием.

Наконец, немного устав от бесконечных переходов, дети уселись на лавочку, болтали ногами и бурно обсуждали полотно напротив. Я же случайно прибилась к пестрой группе туристов. Они ходили с экскурсоводом и я, признаться, заслушалась.

Потихоньку, я обошла вместе с ними все картины зала, успевая краем глаза приглядывать за внуками.

Подойдя к следующей картине, я вначале не поверила своим глазам, а потом мир перестал для меня существовать.

- А теперь прошу обратить внимание на шедевр, - начал экскурсовод, - безусловно, являющейся настоящей жемчужиной нашей экспозиции. Эта картина-автопортрет, написанная маслом на холсте, под названием «Человек со шрамом», принадлежит кисти знаменитого художника довоенного времени – Филиппа Дюбуа, который, – тут он понизил голос до трагического шепота, - пропал без вести сразу же, после ее завершения. – Далее экскурсовод начал повествование о жизни знаменитого мастера, но я уже не слушала. Рассматривая трещины на золоченом багете, не в силах поднять глаза на портрет, я очутилась мыслями в далеком прошлом, в маленькой обветшалой квартире на Монмартре...

Они ушли, а я приросла к месту, где стояла, забыв про время, внуков на лавочке и обещанное им после музея мороженое.

Но затем, кто-то дернул меня за рукав. Я очнулась и увидела Этьена, явно намеревающегося выпросить что-нибудь вкусное. Но он, неожиданно, сказал:

- Бабушка, смотри, вон тот месье в пальто разглядывает тебя уже довольно давно. То тебя, - он кивнул на портрет, возле которого я застыла, - то вот эту картину.

Человек обернулся и мы увидели, что волосы у него совершенно седые, лицо испещрено морщинами и обезображено шрамом.

Рядом с нами возникла сухонькая старушка – смотрительница зала. Похоже, ей было скучно, поэтому она прокомментировала:

- Ах, мадам, поглядите – еще одна жертва войны. – Сколько их, хромых и искалеченных, вернулось с фронта. И сколько не вернулось... Она сокрушенно покачала головой, будто знала все и обо всех на свете.

А я не могла оторваться от незнакомца в длинном бежевом пальто. Сделала шаг навстречу, потом другой. Он тоже направился ко мне. Мы сблизились и остановились, пожирая друг друга глазами.

- Здравствуй, - выговорила я почти шепотом, так как горло сдавил мучительный спазм.

Он близоруко сощурился и вдруг заулыбался, совсем как в детстве.

- Я вспомнил, - возбужденно-хриплым голосом проговорил он. - Я так долго смотрел на эту картину, а потом увидел тебя. И вспомнил! Ну, привет, замарашка.